11.png

Роман-эпопея

15.

 

Душу нельзя рассечь на куски никаким оружием, сжечь огнём, намочить водой или иссушить ветром.

2.23. Бхагават-гита.

 

Мама просит подать прищепку. Я беру её: она беленькая, в форме цветка. Мама вешает прищепки на карниз, который украшает окно нашей кухни. Теперь, говорит мама, давай вешать шторы. Мама спускается с табуретки и достаёт штору – маленькие ромашки на зелёном фоне.

– Красивая, – улыбаюсь я, раскрывая ткань. – Она похожа на весеннее поле. Представляешь, – говорю, – ромашковое поле до самого горизонта. Поле пересекает голубая лента реки, которая переливается в небо, как краска. Недалёко от реки – берёзовая рощица. За ней видны белые домики. Небо – пронзительно-синее, а облака похожи на сахарную вату. Мам, ты любишь сахарную вату?

Мама смеётся и называет меня выдумщицей. Говорит, сколько тебе, Люда, лет, а ты всё так же любишь сочинять. Мне так нравится, когда мама смеётся. Мама говорит, что у меня удивительная фантазия и вновь становится на стул. Я прошу маму называть меня Милой. Последняя часть моего имени мне нравится больше первой. Мама со смехом соглашается, и я ей помогаю. Вечернее солнце освещает её волосы медным золотом, и они светятся, как нимб у ангела. Я думаю как же хорошо. Лучше не бывает.

Из нашего окна открывается чудесный вид на зелёный пышный парк. Там, за деревьями, даже есть маленькое озерцо и родник. Оазис в шумном мегаполисе. Очень люблю там гулять. Вечерами в парке на лавочках собираются старики и стучат в домино. Порой, мне кажется, что в нашем парке застыло время, образовало заводь. На дворе – начало первого десятилетия двадцать второго века, две тысячи сто третий год, а в нашем парке всё ещё играют в домино. И в шахматы.

Когда я была маленькой, я каталась на озере на коньках. Помню, как хрустит снег, когда идёшь к катку. Как вафли, звонко так. И пахнет удивительной свежестью, даже немного щекочет. Нигде в городе снег не пахнет так, как в нашем парке. Снег искрится в солнечных лучах, и кажется, будто там, в сугробах, – целый мир. Волшебный, сказочный мир. В нём, в снежном мире, живут маленькие хрустальные человечки. И ты идёшь сквозь этот мир к скамейке. Аккуратно, чтобы не потревожить его жителей. Садишься, переобуваешь коньки и выходишь на лёд. Ноги сами собой скользят по льду, оставляя тоненькие дорожки. Ими, этими царапинами на льду, можно писать. Я любила выводить слово «мама». Самое родное слово на свете.

А ещё снег ложился на деревья. Пушистый, лёгкий – и парк одевался в белое. Я шла между деревьями, чуть дыша, боясь дотронуться до хрустальной красоты – не хотела нарушать гармонию. На зелёные лапки елей снег ложился маленькими сугробиками. В этих сугробиках иногда умывались птички. Они брызгались, и снежинки разлетались, сверкая, как маленькие звёздочки. А я стояла и заворожённо смотрела на снегопад. Мне казалось, что вместе с падающими снежинками замирает время. Чудо. Настоящее чудо.

У нас в квартире время тоже замерло: все давно используют автоматические жалюзи, которые подстраиваются под освещение, а мы с мамой вешаем шторы. Так уютнее. Ещё у нас деревянная мебель и нет телевизора, этой громоздкой голографической панели. Наши гости шутят: попасть к нам в квартиру – как переместиться во времени назад, лет так, на сто, а, может, и на все двести. А нам нравится. Не представляю, как можно жить в этих пустых стеклянных витринах, а всё свободное время проводить в голографической реальности. Так и с ума сойти не долго. Наверное, именно в этом причина всех творящихся войн. Не в политике, не в идеологии и ни в чем-либо ещё.

Мама зажимает последнюю прищепку и спускается. Она спрашивает, решила ли я писать диссертацию? Говорит, начался мой последний учебный год первой ступени высшего образования, надумала ли я осваивать вторую? Я пожимаю плечами: пока не знаю. Да и видится мне всё это страшной ерундой. Мама улыбается и говорит, что если я решу не учиться дальше, мы уедем в деревню. Маме кажется, что военное противостояние неизбежно. У неё на работе все разговоры только о том, что правительство уже не может справиться с радикально настроенными группами граждан. Говорит, такая ситуация не только у нас, по всему миру. Мама качает головой: концентрация озлобленности людей достигла некой точки невозврата. Того рубежа, за которым всех нас ждёт неминуемый хаос.

Мама садится за маленький кухонный стол, вздыхает и говорит, что она не хотела мне рассказывать, но сегодня взорвали здание соседней фирмы. Но, представляешь, она хмурится, из ближайших к месту трагедии зданий никого не эвакуировали. Сказали, если после каждого взрыва эвакуировать половину города, тогда вообще никто работать не будет. А экономика и так вот-вот рухнет. Представляешь, до чего мы все дошли? Биологический материал.

В моей памяти сами собой всплывают кадры новостных передач, которые я иногда видела. Толпы митингующих людей, взрывающиеся дома, падающие самолёты. Всё это показано тщательно, даже композиции в кадрах правильные, кинематографичные, словно в блокбастерах. Когда я это смотрела, неизменно задавалась вопросом: как вообще можно такое снимать? Это же не кино. Люди умирают по-настоящему. Умирают на камеру... Хорошо, что у нас нет телевизора. Поэтому я так хорошо помню коньки и хрустящий снег. Моё детство было настоящим, хоть и до боли одиноким.

Я опускаюсь рядом с мамой и беру её руку. Она мягкая, родная. Знаешь, говорю, а давай сейчас уедем? Зачем ждать мой диплом, когда в деревне он не нужен? Мама улыбается, гладит мою ладонь и говорит, что должен быть запасной путь. Я возражаю: дороги будут всегда. Будут до тех пор, пока будут те, кто их прокладывает. Мама называет меня философом и предлагает выпить чаю. Она советует мне серьёзнее относиться к жизни. Я соглашаюсь с ней, потому что очень люблю.

Закипает чайник. Со свистком, как в старые времена. Мама разливает чай по чашкам, и на фоне яркого вечернего солнца заварка кажется красно-медной. Она горит, полыхает внутри стеклянных чашек. И в каждой мне видится нестерпимый пожар. Чаинки кружатся, взлетают к самой кромке воды и тут же, танцуя, опускаются на дно. Меня завораживает вальс чаинок: там, в стекле, свой мир. Сверкающий, особенный. Как в снегу. Целая Вселенная.

Мама греет в микроволновке булочки: теперь чаинки кружатся под аромат выпечки. Мама ставит на стол хлеб, а я достаю малиновый джем. Он тоже в стеклянной баночке, рубином горит на солнце. В драгоценном стекле застыли малиновые косточки. Если бы они светились, то были бы похожи на звёзды. Был бы маленький космос. А так – малиновый джем. Думаю о неизбежной войне и смотрю на наш сервированный стол. Стеклянный сервиз на белоснежной скатерти. Варенье и ароматные булочки. Мне кажется, что и до Первой Мировой войны было всё то же самое. Да, теперь мы греем хлеб в микроволновке. Но, стоя на пороге Третьей Мировой, мы всё так же сервируем стол и говорим о жизни. Значит, есть, всё же, в нас нечто человеческое? Или... Почему, сидя за белоснежной скатертью, мы можем есть малиновое варенье, когда в тот же самый момент в мире в страшных муках умирают люди? Умирают на камеру. Умирают, а мы по телевизору смотрим новости и говорим, что чай уже остыл. Доливаем кипяток и вновь обращаем свой бесстрастный взор на очередную трагедию. Всё это похоже на гигантский Колизей. Или на мировую русскую рулетку. Ведь каждый из нас может оказаться перед этой камерой.

Мама видит, что я задумалась, и приглашает меня к столу. Я отгоняю непрошеные мысли, сажусь и беру булочку. Тесто нежное, тает во рту. Мама сидит напротив, у окна. Занавеска с ромашками открыта, и маму освещает солнце. Смотрю на маму и думаю, какая она у меня красивая: медные волосы и зелёные, как море, глаза. И как замечательно мы сидим. Где-то война, а мы с мамой пьём чай на нашей маленькой кухоньке. В нашем тихом мирке. Я бы хотела сидеть так вечно. Солнце светит всё ярче и ярче, будто пожар. Медный сентябрьский пожар.

Раздаётся звонок в дверь: перезвон птиц. И звонок у нас как раньше. Даже в нашем парке птиц почти не осталось. Интересно, что будет, когда птиц не останется совсем? Думаю, с последней птичьей песней канет в Лету мир...

Встаю и иду открывать дверь. Звонок всё поёт, а я думаю, кого это нелёгкая принесла? Ведь друзей-то у нас почти нет. А тут так нетерпеливо названивают.

Открываю дверь: соседка, Машка. Моего возраста девчонка. Красные волосы взъерошены, глаза огромные, бешеные.

– Вы что сидите? – почти кричит и тянет меня за руку. – Началось!

Слышу, как подошла мама.

– Что началось? – спрашиваю. А по спине от Машкиного взгляда неприятный холодок.

– Вы что, не слышите? – Машка всплескивает руками. – Война! Началась война!

– Маша, быстрее! – раздаётся из коридора вопль, и девушка бросается к выходу. – Эвакуация! – кричит нам на ходу. – Берите только самое необходимое!

За Машей закрываются двери, я поворачиваюсь к маме. Мы стоим и смотрим друг на друга, не в силах шелохнуться. Целую вечность. Я даже вижу своё отражение в маминых глазах. И тут мир сотрясает глухой утробный взрыв. Его перекаты эхом отзываются в грудной клетке, дрожат в воздухе. Где-то звенит стекло: скорее всего, выбило окна.

Мир застилает туман: мы ищем документы, деньги, лекарства. Я в спешке собираю два больших рюкзака – себе и маме. Мы носимся по квартире, и я замечаю, что окна действительно выбило. Зато уцелела занавеска с ромашками. И зачем мы её сегодня вешали?

Выходим в коридор: лифты не работают. Люди бегут по общей лестнице. Кто-то что-то кричит. Ослепительный свет из окон сводит с ума. Я думаю, что это не солнце. Наверное, золотой свет на кухне тоже был не солнечный. Интересно, почему мы не обратили на него внимания? И почему мы не слышали сирены, почему не слышали грохота?

Мы с мамой спускаемся по лестнице в общем потоке. Мир вновь содрогается от мощного взрыва. Оставшиеся стёкла разлетаются сверкающим дождём. Раздаётся пронзительный крик: кого-то серьёзно ранило. Я беру маму за руку и веду мимо скорченных людей. Мама что-то мне говорит, но я не слышу. Нужно как можно быстрее выбраться из этого ада.

Мы выходим на улицу, я смотрю на маму и спрашиваю, жива ли она. Мама молча кивает и с ужасом смотрит на меня. Плачет. Мне плакать не хочется: слишком страшно. Чувствую, как адреналин крутит живот.

На улице полно людей. На проезжей части стоят бронированные машины, и военные в форме сажают в них граждан. Люди дерутся за место в эвакуаторах, у военных не получается совладать с паникующей толпой. Кто-то стреляет. Никто не знает, что происходит. В небе – неистовое зарево. Земля дрожит. Низкий клокочущий гул разливается по мирозданию. Это не взрыв и не военный самолёт. Словно гудит сама земля, содрогаясь от наступающего войска преисподней. Звук отзывается не только в грудной клетке, он клокочет в каждом атоме тела. От него стынет кровь, настолько он ужасен. Кто-то кричит, что это Армагеддон. Мне кажется, этот человек прав. И тут над нами, почти касаясь крыш домов, пролетает серебристый самолёт. Вернее нечто, очень похожее не самолёт. Я никогда не видела, чтобы самолёты были в форме эллипсов. Брюхо странного самолёта светится, отчего он напоминает гигантского светлячка. Самолёт делает вираж, описывает в воздухе мёртвую петлю и разворачивается. Кто-то пронзительно вопит: «Ложись!» Я хватаю маму за руку, и мы падаем на землю. Вовремя: самолёт сбрасывает на город бомбу, и мир заслоняет серый дым. Воздух, горячий, обжигающий, наполняет лёгкие огнём. Сквозь огненное зарево слышны пулемётные очереди и новые взрывы. Земля дрожит. Дома с грохотом рушатся, подминая деревья, машины, людей. Мир наполняют стоны и крики. Пронзительно воет сигнализация. Кажется, я молюсь. Мама всхлипывает рядом.

Мы с трудом поднимаемся, но не успеваем сделать и шага, как тот страшный истребитель делает ещё один вираж, спускается ниже, летит почти над самой улицей, обстреливая бегущих врассыпную людей. Мама кричит мне, что надо уходить. Военные пытаются сбить летящий бомбардировщик, но у них не выходит: они тоже гибнут под огненным дождём.

Я держу маму за руку, и мы бежим. Куда бежим? Не знаю: всюду смерть, взрывы и огонь. Некуда бежать. Ещё один взрыв сотрясает пространство, и взрывная волна бросает нас на землю. Я чувствую, как мамина рука выскальзывает из моей, я пытаюсь её удержать, но не выходит – энергия взрыва тащит меня, и у меня нет сил бороться с ней. От ужаса кричу, но в какофонии звуков не слышу своего голоса. Я ничего не вижу и не слышу. Ничего, кроме нестерпимого белого света и пронзительного звона в ушах. Мама... Время останавливается, и кажется мне, что ничего этого нет: ни бомб, ни криков, ни пожара... Пыль сияет, словно звёзды в космосе. И сияние это пронизывает тело тысячами маленьких игл. Сияние уходит, и я чувствую пустоту. Вокруг меня, в этой пустоте, бегут тени. Тени кричат, галдят. Кажется, некоторые даже на меня наступают. Но мне не больно. Я не могу встать. Я не хочу вставать. Я больше ничего не хочу. Мама.

Кто-то трясёт меня за плечо и спрашивает, жива ли. Мама? Я хочу ответить, не могу выдавить и звука. Я хочу увидеть маму, но не могу повернуть голову. Тело не слушается меня. Слышу, как в огненном зареве кричат, что она жива. Меня подхватывают, и я будто со стороны вижу, как моё тело несут на руках. Сквозь проблески сознания замечаю, что мир тонет в пожаре. Нестерпимое зарево разрастается, полыхает. Оно так похоже на чай. На пожар в стекле. Интересно, наш сервиз ещё цел? А занавеска с ромашками?

Открываю глаза: тёмный салон бронированной машины. Людей – как сельди в бочке. Едкий запах палёной резины, пота и крови. Я лежу на коленях какого-то парня. У него чёрные, пружинками, волосы собраны в хвост. Он видит, что я очнулась, и спрашивает о моём самочувствии. Я молча сажусь, голова раскалывается. Наверное, сотрясение. На меня же наступали. Я смотрю в его чёрные глаза, и вижу, как в них отражается пожар.

– Где мама? – выдавливаю из себя и чувствую, как начинаю плакать.

Молодой человек участливо кладёт руку на моё плечо и говорит, что меня нашли под обвалом. Он не знает, выжила ли моя мама, но он очень надеется, что она жива.

Ужас сковывает льдом. Мне кажется, это я виновата в том, что выпустила мамину руку. Мне надо вернуться и найти маму. Паника охватывает меня, я пытаюсь встать, но тут же падаю обратно. Танк трясёт на разрушенной взрывами дороге. Я хочу попросить остановить машину, но не могу выдавить и звука.

Мой спаситель представляется Андреем и говорит, что бронеход увезёт нас из города, как и всех, кого эвакуируют. Он говорит, что мы уже уехали далеко, и он надеется, что наш танк не попадёт под обстрел. Я с ужасом понимаю, что уже не смогу вернуться и найти маму. Никогда.

Воздух наполняет низкий рокот, и у меня ещё больше сжимается сердце. Я не думала, что могу бояться ещё сильнее. Военные на передних сидениях отдают приказ ложиться. Узкие окна машины заливает золотое сияние. Танк покачивается от воздушной волны: я понимаю, что сейчас будет. Мы ложимся на пол, и оно случается: невыносимые звуки отскакивающих от бронированной обшивки пуль. Если они сбросят на нас бомбу, тогда всё. Это будет конец. Салон наполняется криками. Военные, которые сопровождают нас, просят сохранять спокойствие, они уверяют, что обшивка танка выдержит удар. Меня тошнит. Я невольно сжимаю руку Андрея и жмусь к нему от ужаса. Он обнимает меня, а я мечтаю проснуться. Рядом со мной истошно кричит молодая женщина.

Свет меркнет, гул стихает, танк продолжает ехать. Значит, бомбу сбрасывать не стали. Смотрю на кисти рук: они трясутся; во рту пересохло. Зубы стучат неприятным клацаньем. Пытаюсь унять дрожь – не выходит. Больше на наш бронеход не нападают: судя по звукам, эти странные истребители пролетают мимо.

Молодая женщина рядом ревёт навзрыд. Её безуспешно пытается успокоить соседка – белокурая девушка с порезанной щекой. За ней воет араб. Рядом с арабом парень баюкает свою отрубленную руку. Она перевязана окровавленными тряпками, с которых уже капает кровь. Мне кажется, он скоро умрёт от потери крови. Меня скручивает рвотный спазм. Я не выдерживаю, отворачиваюсь и закрываю глаза. В голове шум, как будто волнуется море. Как же хочется оказаться на море. Вдохнуть его свежий солоноватый аромат и смотреть, как безбрежная водная гладь сливается с горизонтом. Хочется, чтобы рядом сидела мама. По пляжу носят кукурузу, и я её покупаю, маме и себе. Большие жёлтые початки и ядра – ровными рядами. Мама любит солёную. Я тоже. Мы сидим, кушаем кукурузу и смотрим, как загораются звёзды. Когда мы с мамой ездили на море, то больше всего любили проводить на берегу вечера.

Вечернее сонное солнце. Его свет особенный, мягкий. Закат на море долгий, но темнеет – почти мгновенно. Сразу становится прохладно. На наши вечерние прогулки мы всегда брали тёплые вещи, знали, сидеть под звёздами будем долго, иногда почти до самой зари. Мы даже не всегда говорили, настолько прекрасными были наши вечера.

Открываю глаза. Покалеченный бронеход и покалеченные мы. За окнами – чёрные силуэты деревьев на темном беззвёздном небе. Ночь. Прохладно и смрадно. Многие спят. Парень с отрубленной рукой, наверное, умер. Наверное, мы все умерли и едем в преисподнюю.

Хочу добраться до военного и узнать, куда нас везут, но тут же передумываю. Какая разница. Всё равно хуже не будет. Всё равно я уже не буду сидеть с мамой на берегу под звёздами.

Везут нас долго. Даже очень. С остановками.

На первой остановке, под утро, почистили бронеход – вынесли всех погибших. Я даже подумать не могла, сколько их, оказывается, много. Парень без руки, всё же, умер. Мне почему-то кажется, что это произошло ночью, когда я проснулась. Наверное, поэтому я и проснулась. От мысли, что я ехала вместе с трупами, меня стошнило.

Машину заправили из канистры, и мы поехали дальше. Никто не спросил куда. Я тоже.

На следующей остановке, уже утром, всем раздали сухой паёк. Чипсы и воду. Я не хотела есть, заставил Андрей. Интересно, откуда у военных чипсы?

Поехали дальше.

Несколько раз нас сопровождали светящиеся эллипсы, но наш танк больше не бомбили. Мне это показалось странным. Последняя остановка была перед тем, как бронеход съехал с дороги и поехал по полю. На этой остановке нас всех просканировали военные. Они водили маленькими сканерами у лба. От этих сканеров ощущалось лёгкое покалывание. Военные сказали, что это – мера предосторожности. Я так и не поняла от чего. Думаю, никто не понял.

Машину трясёт на ухабах, а я думаю о соседке, Маше. Удалось ли ей спастись? Почему у меня не хватило духу попросить остановить бронеход и вернуться в город? Я очень хочу найти маму. Очень болит голова.

Бронированная машина останавливается, военные приказывают всем выйти. Мы сходим у подножия зелёного холма. Сентябрьский воздух чист и свеж, настоящее откровение после затхлой машины. Вдалеке, в лучах тёплого вечернего солнца, сверкает лента голубой реки. Я держу Андрея за руку: я совсем его не знаю, но мне страшно отпустить его. Голова болит нестерпимо.

Военные разделяют нас по группам, мы с Андреем – в одной. Говорю ему, что они, люди в форме, точно были готовы к войне. Андрей согласно кивает и жестом просит больше не говорить.

Нас ведут к основанию холма. У меня в голове проносятся ужасные мысли о том, что с нами собираются делать. Самые простые – расстрел. Может военные, которые нас спасали, на самом деле на стороне врага, а мы – пленники? А кто враг?

Нас подводят к кустарнику у холма. Двое из конвоиров отодвигают ветки и поднимают слой травы, словно ковёр. Перед нами – металлическая полукруглая дверь, с кремальером, как у подводных лодок. Военные нам говорят, что это – укреплённый подземный бункер, построенный на случай ядерной войны. Говорят, перед нами – наше спасение, ведь над миром нависла ядерная угроза.

Солдаты поворачивают кремальерный затвор, и металлическая дверь открывается. Мы заходим внутрь, а я думаю о том, что больше не увижу маму. Больше не увижу солнце. Больше не увижу мир. Вспоминаю сказку о Дюймовочке, о том, как она попала в подземелье крота. Что-то мне подсказывает, что из этого подземного убежища уже не выйти. Никогда.

Мы спускаемся вниз по крутой лестнице. Царит красный полумрак. Каждый шаг отзывается гулким металлическим эхом. Лестница приводит нас к небольшой площадке с решётчатым лифтом. Мы заходим в лифт, и он, стрекоча и звеня, едет вниз. Нет, это не царство крота из сказки. Это дорога в ад, не иначе.

Лифт с шипением опускается, и мы выходим в такой же тёмный коридор. Как же глубоко построен бункер. Сколько десятилетий его строили?

Нас ведут по подземному лабиринту в полной тишине. Я разглядываю коридор и думаю, что здесь спокойно разъедутся две машины. И правда – на полу светодиодная разметка. Удивительно. Слишком масштабно для бомбоубежища. Наконец, мы останавливаемся у гигантской двустворчатой железной двери. На ней фосфоресцирующая надпись: «Arcam». И мелкими буквами внизу – «International lifebases system». «Arcam» с латинского переводится как «ковчег». Я шепчу об этом Андрею, он вновь кивает и говорит, что название вполне подходящее. Только вот мне не нравится: слишком тотально. Неужели единственная наша возможность выжить – уйти под землю?

Двери открываются, и глаза слепит яркий белый свет, словно тысячи солнц. Я зажмуриваюсь. Открываю глаза: всего лишь лампы дневного света. Огромный белый зал, похожий на зал ожидания в аэропортах. Потолок теряется среди стальной арматуры: провода, трубы, коммуникации. Несколько ярусов подвесных дорог. Некоторые идут вдоль стен, этажами. Лампы висят ниже, на стальных канатах. На правой и левой стенах – огромные экраны, только выключенные. И много людей. Очень много людей. Что удивительно – только молодые. Нет ни детей, ни стариков. Я говорю о своём наблюдении Андрею. Он тоже это заметил, и ему это тоже не нравится.

Мы проходим сквозь толпу, даже не знаю зачем. Спрашиваю у людей, давно ли они тут. Некоторые говорят, что, наверное, час или больше. Кто-то считает, что часов пять. Кто-то уверяет, что сутки. Целые сутки. Вначале – никого не было, беженцев свозят постепенно. Мы останавливаемся, ведь идти некуда. Мягкий женский голос по громкоговорителю просит сохранять спокойствие. У меня сил на панику не осталось. Голова болит так, что, кажется, из глаз полетят искры. Я ещё надеюсь проснуться.

Проходит час, может, два, а может, и все пять. Или целые сутки. Время под землёй превращается в вечность. Кто-то сидит на полу, кто-то бродит. Отовсюду слышатся всхлипы и стоны, словно плачут призраки. Мы призраки, призраки... Мои слёзы застряли в горле плотным комом. Неповоротливым комом. Мне так паршиво, что я даже не могу плакать. Чувствую себя будто под водой: мир неясный, размазанный и где-то очень далеко.

Я думаю о снеге, о своих зимних прогулках. Когда у мамы был выходной, мы катались на коньках вместе. У мамы была красивая шубка, юбочкой, украшенная лисьим мехом. И большие помпоны на капюшоне, за которые я любила её дергать. Мама очень красиво каталась. Учила меня. Я часто падала, но никогда не плакала. Я мечтала стать фигуристкой, но стала биологом. Летом мы с мамой устраивали в парке пикники. Мама сама пекла пироги, и мы отправлялись завтракать на маленькую природу, как называла парк мама. Раскладывали плед у озера, под деревом. Мама садилась напротив и разворачивала ароматные пирожки. Солнце отражалось от её золотых волос и разбегалось по миру маленькими зайчиками. Мама наливала чай, который брала с собой в термосе, в маленькие жестяные кружки. Одну давала мне и улыбалась. Мы кушали, играли в слова и кормили крошками птиц. Иногда к нам подходили старики – люди из другого мира, люди из прошлого. Они часто говорили, что им тяжело в нашем искусственном времени, но мы с мамой для них – настоящие. Мама их угощала тоже. Старики научили меня играть в домино.

 Сажусь на пол и хочу вспомнить папу. Почему-то именно сейчас мне кажется  это очень важным. Наверное потому, что кроме воспоминаний у меня ничего не останется. И чем больше я сейчас вспомню, тем больше смогу взять собой дальше, в неведомую жизнь подземного человека. Папа был военным, и его отправили служить куда-то в «горячую» точку. Так говорила мне мама. Никогда не забуду, как она долго плакала над каким-то электронным письмом. А потом нас пригласили на торжественные похороны. Я не понимала что происходит, была совсем маленькая. Мама сказала, что папа теперь в другом мире, за облаками, сказала, что ему там очень хорошо. Мне тогда это показалось чем-то волшебным, чудесным, и я никак не могла понять, почему мама плачет, раз папе теперь хорошо. Сейчас я понимаю. Понимаю, и хочу вспомнить, что было до. Ведь было нечто прекрасное и на земле. Например, папа носил меня на руках. Наверное, тогда я была совсем крохой. Это воспоминание обрывочно, фрагментарно, но пронизано такой теплотой и счастьем, что не передать словами. Пронизано спокойствием и умиротворением, которые уже давно покинули мою жизнь. Кажется, я помню ещё папины колыбельные. Я не помню, о чём были папины сказки, не помню его лица и даже голоса. Но счастье беззаботного времени и ощущение того, что всё будет хорошо, как в папиных колыбельных, помню. И этими воспоминаниями – своей сокровищницей – я буду дорожить даже после того, как сама уйду за облака.

 Бархатный женский голос пугает меня, вырывает из золотых воспоминаний и просит внимания. Встаю, кажется, наконец, плачу. Андрей спрашивает меня о самочувствии, и я отвечаю, что всё нормально. На один из балконов, что располагается на стене, выходят люди в серой униформе. Экраны на стенах включаются. На них – хмурые лица вышедших к нам военных. Один из них стоит чуть ближе к краю, у самых перил. Думаю, главный. Он старше всех и похож на хищную птицу. На коршуна. Лысый. На воротничке – маленький микрофон. Он представляется генералом Алексеем Вочински, одним из руководителей международной программы «Ковчег». Его голос чёток и резок, даже слишком. Слушатели замирают. Я тоже. Вочински говорит, что вчера, 16 сентября 2103 года была сброшена первая бомба Третьей Мировой Войны. Война охватила двадцать государств планеты. Объявлена ядерная угроза.  За тринадцать часов военных действий основные мегаполисы мира превращены в руины. Вторя словам генерала, экраны шокируют ужасными кадрами разрушенных городов. Города на экранах горят, взрываются, рушатся. Хорошо, что нет звука. Эллипсы летают роем, словно насекомые. Какие странные истребители. Новое оружие, принцип действия которого основан на испепеляющем атомы холодном излучении. Не требует запасных снарядов, поясняет Вочински.

Истребители рушат здания на цифровых экранах ковчега. Некоторые, подбитые, падают, спускаясь по спирали в огненном зареве, будто чаинки. Ещё вчера мы с мамой пили чай. Нет, не вчера. Это было вечность назад, было в другом мире. В реальном мире. Сейчас я в зазеркалье, в сумасшедшем кривом зеркале. На экранах – вновь лица военных. Они слишком бесстрастные, до неприличия. Особенно Вочински. Мне кажется, он не просто был готов к Войне, он её и организовал. Не знаю, откуда у меня такие мысли. Алексей Вочински вновь обращается к нам. Он говорит, что каждого ждёт процедура повторного сканирования. Она почти ничем не отличается от той, которую мы все пережили. Сканирование определяет наиболее активные зоны головного мозга, а также слаженность работы нейронных цепей. На основе этих данных нас будут распределять по профессиям. Те, кто уже занимается какой-либо наукой, скорее всего, продолжат свою работу, только над проектами, необходимыми для выживания цивилизации. Лучших из лучших отправят на центральный ковчег для продолжения обучения через усовершенствованную компьютерную симуляцию.

Он ещё много говорит, об общем благе, идеях сплочённости перед врагом, о необходимости быть сильными в этой войне. Его слова тонут в шуме моей больной головы. Я не хочу больше слышать его напыщенных фальшивых речей. Мне нет дела до мировой справедливости, как и самому Вочински, в чём я, почему-то, не сомневаюсь. Я хочу домой, хочу, чтобы мама была со мной. Если бы у каждого из нас был свой дом, тёплый и уютный, дом, который каждый бы любил и защищал. Тогда бы не было на планете войн. Было бы счастье. Наверное. Ведь счастье хрупкое, как первый снег... Первый снег, под которым я гуляла с мамой. Мама. Милая, родная моя мама. Никогда не смогу простить себя, что у меня не хватило духу остановить бронеход и попробовать найти тебя.

Военные строят нас. Сканируют, присваивают каждому номер и место в каюте. Всё происходящее похоже на ужасный невозможный бред. Андрей говорит мне, чтобы я не боялась. Интересно, почему он такой спокойный? Но я не спрашиваю его об этом, я молча киваю.

Солдат в серой форме кладёт мне на плечо свою ладонь и сканирует лоб. Он спрашивает моё имя, профессию. Просит отдать рюкзак, так как личные вещи уже не будут нужны. И паспорт тоже больше не нужен, каждому гражданину ковчега будет выдан новый. Я прошу разрешения оставить только мамину фотографию. Военный смотрит на меня ледяным взором и говорит, что можно, только негласно. Я шепчу ему, что, кажется, у меня сотрясение мозга. Он согласно кивает: сканер показал мой недуг, и мной обязательно займутся врачи, только позже.

Вечность спустя мы идём по белым коридорам к своим каютам. Идём ровным строем, в гробовой тишине. И кажется мне, что стены вот-вот растворятся в белом сиянии дневных ламп, а мы всё так же будем идти в никуда... Даже когда не останется наших тел, когда мы сами станем светом, все наши помыслы будут устремлены к неведомому будущему, которое мы, через силу, но научимся строить.

Каюты общие, по шесть человек в каждой: три двухъярусные кровати. На каждой – серая униформа. Сложена ровно, до отвращения. Если в этом весь наш новый мир, то я бы хотела, чтобы меня забрал свет.

Я не переодеваюсь, я ложусь в грязной одежде на белые простыни. Слышу, кто-то говорит мне, что надо надеть чистое. Наверное, Андрей. Но мне всё равно. Голова болит нестерпимо, я чувствую, что лечу. Койка подо мной качается на волнах, и я слышу шум моря. Шум самого настоящего моря...

___

Arcam – лат. «ковчег»

International lifebases system – международная система жизнеобеспечения.

11.png