11.png

Роман-эпопея

7.

 

То, что они расходуют в этой мирской жизни, подобно морозному (или завывающему; или огненному) ветру, который поразил ниву людей, поступивших несправедливо по отношению к себе, а затем погубил её. Аллах не был несправедлив к ним – они сами поступали несправедливо по отношению себе.

Коран, сура «Семейство Имрана», аят 117.

 

Мирон Вочински сидит напротив меня. В белом комбинезоне, на фоне белых стен, в круглых очках. Его коротко стриженые волосы тоже светлые. Этот человек не включает стены и не делает операцию на глаза. Одним этим он пугает меня. Мирон Вочински складывает свои тонкие руки в замок, внимательно смотрит на меня и тихо шелестит, что перед тем, как начать разговор, мне необходимо подписать акт о неразглашении. Я удивляюсь, но позволяю голографу отсканировать свой палец.

Мирон Вочински удовлетворённо кивает и включает видео на голографе. На нём – наша планета. Миниатюрная объёмная копия, совсем как настоящая. Изображение увеличивается, и на планете появляются знаки, указывающие на места расположения ковчегов. Подземных баз на планете двадцать пять. Самая большая – ковчег Арарат, подводная база. Её строительство длилось больше двадцати лет. Самый укреплённый, надёжный ковчег. В Арарат, говорит Вочински, необходимо перевезти достижения всех лабораторий-терраформеров. Процесс уже идёт. Уровень солнечной радиации на поверхности планеты уже слишком опасен. Мирон Вочински говорит, что наверху стали появляться тяжёлые мутации, что лучевая болезнь поражает строительные лагеря. Времени всё меньше: через несколько лет на планете будет радиоактивное пекло. Войны истончили озоновый слой, и всё, что осталось живое, – погибнет. Скорее всего, ядерный век не переживут и большинство ковчегов, так как первые базы строили неглубоко – не было технологий, и должной защитой от радиации они не обладают. Ковчеги, конечно, первые годы протянут, но когда парниковый эффект грянет во всём его великолепии, точно не выдержат. А если, всё же, переживут, ресурсов уже не останется. И чтобы спасти хоть кого-то, все силы необходимо направить на основную базу. Вода, говорит, в которой стоит Арарат, защитит его обитателей от губительной солнечной радиации.

Он говорит, а мой мир тихо уходит во тьму. Я ему не верю. Не верю тому, что я – в числе избранных, в числе тех, кому надлежит продолжать общее дело. Вочински говорит, что я – один из лучших программистов, учёный, я нужна обществу. Говорит, что я буду строить новый мир, как и мечтала. А я уже не слышу его. Я говорю, что должен быть иной выход. Говорю, что не буду работать, зная, что большинство из нас погибнет. Мирон Вочински укоризненно качает головой и пытается убедить меня в том, что я не понимаю ситуацию. Что иного выхода нет. Я возражаю – выход надо искать. Ведь проект «Арарат» задумали более сорока лет назад, и значит, уже тогда была известна судьба человечества. Мирон Вочински лишь разводит руками. Я почти кричу о том, что они изначально не планировали спасать всех. Вочински кивает, а у меня от ужаса стынет кровь. Стынет кровь от спокойствия человека в белом.

  Мирон Вочински поднимается и предлагает мне чай. Я соглашаюсь, и профессор ставит передо мной стеклянную чашку с красным напитком. Интересно, откуда у него приборы древности? Но я не задаю своего вопроса, я залпом выпиваю чай. Чаем оказывается вино. Я с удивлением смотрю на профессора, но он лишь спрашивает, не налить ли мне ещё. Алкоголь, который запрещён на ковчегах, мягким теплом разливается по телу, и мне становится легче. От второй порции я отказываюсь и извиняюсь за своё поведение. Впервые выпитое вино кружит голову, и чувство несправедливости медленно покидает меня.

Мирон Вочински садится на своё место. Говорит, что моя эмоциональная реакция вполне естественна, многие вели себя так же, когда узнавали правду. Он спрашивает, готова ли я слушать дальше. Я, стараясь, чтобы голос звучал как можно более уверенно, отвечаю согласием, и профессор продолжает бесстрастно рассказывать. Он говорит, что Зал Памяти, головной узел серверов всей системы ковчегов, теперь тоже перенесён на подводный Арарат. Это сделано для сохранения и безопасности данных и программ, без которых жизнь под землёй окажется невозможной. Сейчас Залу Памяти не хватает программистов, и он, Мирон Вочински, руководитель программы сохранения данных, отбирает новые умы для работы с сердцем подземного мира.

Мирон Вочински замолкает и смотрит на меня. Отправившись в подводный ковчег, говорит, Вы уже не сможете покинуть его. Это обязательное условие работы.

Мне становится страшно.

– Я не смогу покинуть Арарат даже на время?

– Даже на время. Ехать Вы должны одна. С родственниками Вы сможете общаться по видеосвязи.

Я тихо спрашиваю, сколько у меня времени для того, чтобы подумать над ответом.

– У Вас его нет, – спокойно отвечает профессор. – Решить Вы должны сейчас. Я бы советовал Вам согласиться. Думаю, Ваши близкие были бы со мной солидарны, Вирия.

Я смотрю в голубые глаза профессора, которые так непропорционально увеличивают стёкла очков, и понимаю, что он прав. Что этот человек, так похожий на рыбу из загрузок, во всём прав. Даже в том, что спасти всех жителей ковчегов не получится. И от этого понимания мне становится так паршиво, что я думаю о второй чашке вина. Но ни попросить вино, ни согласиться на работу у меня не хватает духа: я просто смотрю на профессора и думаю о том, как было бы хорошо, если бы этого разговора не было. Кажется, Мирон понимает моё настроение и ещё раз спрашивает, согласна ли я на новую работу. Его вопрос выводит меня из оцепенения, и я выдавливаю из себя нечто невнятное. Я не могу согласиться, но и отказ тоже выше моих сил. Тогда профессор напоминает, что я подписала акт о неразглашении, и в случае его нарушения, я буду отправлена на поверхность в качестве изгнанника. Его угроза вселяет в меня ужас, граничащий с паникой, и я шепчу тихое «да». Для пущей убедительности согласно киваю.

– Тогда возвращайтесь в свою каюту и собирайте вещи. Я лично доставлю Вас на Арарат, – говорит профессор и поднимается. – Я жду Вас через час на третьем ярусе автостоянки сектора «С». Бронеход под номером Зета356.

Я думала, что у меня есть хотя бы несколько дней, чтобы побыть со своей семьёй, перед тем, как я покину их навсегда. Это «навсегда» пугает меня до ужаса. После сканирования я очень радовалась тому, что меня определили в программисты. Думала, всегда буду работать в компьютерной лаборатории вместе с отцом. И мама в соседнем секторе будет растить свои цветы. Всегда. Ведь конец свата наступит не завтра, и даже моя жизнь может закончиться до предполагаемого апокалипсиса. Но неужели они могут отправить меня на поверхность за отказ от работы? Но вместо этого вопроса, от понимания которого меня тошнит, я спрашиваю о том, могу ли попрощаться с родителями. И добавляю детское «пожалуйста».

Вочински вздыхает. Ох уж этот человеческий сентиментализм, говорит он, однако, согласно кивает.

– Жду Вас в пять, – отвечает, – там же. И не забудьте о том, что Вы подписали акт о неразглашении, – напоминает он и многозначительно смотрит на меня. – Нарушение секретности – серьёзное преступление, Вирия.

Я выхожу из кабинета на ватных ногах. Меня тошнит и кружится голова. Угрозы профессора были реальными, противоречащими всем законам ковчегов, и оттого ещё более ужасными. Я даже не знаю, чего теперь боюсь больше: этого человека или необходимости покинуть дом.

Смотрю на часы: до встречи шесть часов. Сначала зайду в лабораторию к отцу, затем к маме, потом – в нашу каюту, соберу вещи.

Иду по коридору, спускаюсь на лифте на уровень ниже, выхожу и иду через Холл Фонтанов – небольшой сад с искусственными растениями и фонтаном-голографом в центре. Излюбленное место жителей Аркама Четыре для встреч и прогулок. Даже сейчас я вижу гуляющих под искусственным солнцем людей. Они улыбаются, кто-то смеётся. Я и сама любила проводить здесь время.

За Холлом Фонтанов – длинный коридор, который ведёт в сектор компьютерных лабораторий. Замираю в нерешительности: что же я скажу отцу? Здравствуй папа, я пришла попрощаться перед тем, как уеду навсегда. Папа, так вышло, что я согласилась на работу, о которой не могу сказать тебе. Но если бы ты знал то, о чём я не имею права говорить, ты бы понял меня. Нет, папа, меня не отправляют на фронт, и я не буду сражаться с иными. Ты же знаешь, я никогда не мечтала стать солдатом. Я всегда хотела просто жить: тихо, спокойно и в безопасности. Я буду общаться с тобой и с мамой по видеосвязи, и у меня всё будет хорошо. А друзья... Ничего, папа, новых найду. А сейчас я зайду к маме, попрощаюсь с ней; затем отправлюсь в нашу каюту и соберу вещи. Меня везёт сам профессор Мирон Вочински. Да, папа, тот самый Вочински, о котором ходят легенды. Я буду работать под его руководством. Да, папа, я тоже горжусь собой, я уверена в том, что и мама гордится мною. И мне жаль, что у нас нет времени попрощаться всем вместе, очень жаль. Профессор сказал, что надо ехать сегодня. Ведь правильно, что я согласилась, да? Встретимся на моём награждении в Вавилоне, обязательно встретимся, папа…

 

Третий ярус автостоянки сектора «С», бронеход под номером Зета356. Прихожу на пятнадцать минут раньше, но Мирон Вочински уже ждёт меня. Он стоит, опираясь локтём на машину, и что-то читает на планшете. Увидев меня, профессор здоровается и помогает погрузить чемодан в салон. Я с удивлением отмечаю, что кроме меня никого нет. Нет даже водителя. Мы едем вдвоём, спрашиваю. Мирон Вочински утвердительно кивает: я же Вам говорил. Ситуация мне кажется странной и пугает ещё больше.

– А другие программисты?

– Мы набираем штат постепенно.

– А водитель?

Профессор вздыхает.

– Я поведу машину, – говорит раздражённо. – Если Вы боитесь ехать в моей компании, могу предложить телохранителя.

Меня его ответ смущает. Я имела ввиду другое.

– Я боюсь иных.

Мирон Вочински саркастически хмыкает.

– В таком случае Вам не поможет даже целый отряд первоклассных бойцов, разместившихся на задних сиденьях танка.

Я даже не предполагала, что такой человек, как Мирон Вочински, может пытаться шутить. Он никогда не включает стены. Говорит – ненужная ерунда. Говорит, что надо быть выше своих природных инстинктов, выше стремления создать себе иллюзорную реальность. Живём под землёй – так надо жить под землёй, а не смотреть на цифровые ландшафты. Когда я слышала подобные заявления, всегда радовалась, что его дикие идеи не находили сторонников. Я бы не смогла жить в белом мире.

Вочински занимает водительское кресло, я сажусь рядом с профессором на переднее сиденье, и бронеход двигается с места. Профессор мастерски выводит машину на дорогу, и я думаю о том, что впервые вижу человека, освоившего две специальности. Программист, пусть даже и самый известный в мире, за рулём военной машины. Мне хочется спросить его об этом, но я так и не решаюсь, я замираю: сейчас, через несколько мгновений, я впервые увижу поверхность. Осознание всей грандиозности предстоящего притупляет страх. Я увижу настоящее небо и настоящее солнце. Отец, во время нашего прощания, так и сказал мне: я рад, говорил мне папа, что хотя бы ты прикоснешься к чуду, Вирия. Я бы всё отдал, чтобы увидеть землю.

Бронеход едет по коридорам, освещённым тусклым красным светом, проходит несколько пропускных пунктов, на которых система безопасности сканирует сетчатки наших глаз, затем машина примагничивается к лифту, решётчатые створы шахты с грохотом закрываются, и лифт медленно поднимает нас на поверхность. От волнения сжимаю подлокотники кресла. Профессор замечает моё поведение и улыбается.

Лифт со стоном останавливается, крыша шахты раскрывается, словно цветок, и мир заполняет свет. Свет такой яркий, что я даже зажмуриваюсь. Открываю глаза, когда лифт вновь приходит в движение, и вижу, как опускаются стены шахты. Песчинки отскакивают от железной обшивки бронехода, горизонт опускается всё ниже и ниже, пока перед взором не открывается грандиозный простор. Море серого песка уходит в необозримую даль и сливается с синим небом. А на небе светит настоящее солнце. Его свет такой яркий, что ослепляет даже сквозь тонированные стёкла военной машины. От увиденного у меня перехватывает дыхание. Магниты с шипением расцепляются, и бронеход начинает движение по настоящей земле.

– Это невероятно, – шепчу.

– Да, – соглашается Вочински. – Никакой экран не способен передать это. Поэтому я не включаю стены.

Я с удивлением смотрю на профессора, его же взгляд устремлён в пустыню. Он говорит, что впервые увидел землю много лет назад, но до сих пор каждое путешествие по ней является для него откровением. А ещё, говорит, Вы, Вирия, не видели звёздного неба. И океана. Он поворачивается и улыбается мне. Но Вы это увидите, я Вам обещаю.

Я молча киваю: перемены в настроении этого человека удивительны едва ли не больше, чем видение настоящей поверхности земли. Мирон Вочински вновь устремляет взгляд на дорогу. Он переключает скорость, и меня вдавливает в кресло. Я отмечаю, с какой лёгкостью и уверенностью профессор ведёт бронеход: будто вождение скоростного военного транспорта дело для него вполне обычное. Но я не озвучиваю своего наблюдения, я вновь заворожённо смотрю в окно.

За окном, у самой машины, мир размазывается в единую серую массу, но чем дальше смотреть, тем медленнее мир движется. Интересное наблюдение: если смотреть вдаль, то кажется, будто наша машина стоит, а пустыня сама движется навстречу.

Вдалеке, на самом горизонте, чернеет гряда далёких гор. Интересно, какой же они высоты, если их видно даже отсюда?

– Вы хотите посмотреть горы? – Мирон Вочински спрашивает меня так неожиданно, что я вздрагиваю. Оборачиваюсь на профессора: кажется, он говорит искренне. – Они грандиозны, – уверяет серьёзно. – Их стоит увидеть.

Он разворачивает машину в сторону далёкой гряды, а я с ужасом смотрю на учёного: я ожидала от этой поездки чего угодно, но только не того, что происходит сейчас. Это же явное нарушение протокола!

Мирон Вочински смеётся над моим заявлением. Он уверяет, что никто не сдаст нас под трибунал, потому что о происходящем знаем только мы. Ну, разве что, я сама решу посадить себя в тюрьму или оказаться в строительном лагере на поверхности. От упоминания строительного лагеря я невольно вздрагиваю.

– А записи системы наблюдения и контроля безопасности? – спрашиваю.

– Отключены.

– А как же иные? Или цыгане, которые нападают на бронеходы?

Профессор продолжает улыбаться.

– Посмотрите на небо, – говорит, показывая рукой в окно. – Вы видите хоть одну сферу?

Я внимательно осматриваю небосвод: нет.

– И я не вижу, – подтверждает Мирон. – Значит, наш путь свободен. А цыган в этом месте не водится: тут нет воды, как и останков древних городов. Здесь человеку не выжить. Поэтому мы сможем посмотреть горы, не рискуя. Еды у нас с собой достаточно, как и воды.

Ситуация нравится мне ещё меньше. Страх вновь отзывается в груди холодом. Поведение учёного настолько пугает, что я спрашиваю Вочински прямо:

– Зачем Вы это делаете? Почему Вы просто не отвезёте меня в Арарат?

Мирон Вочински смотрит на меня с искренним удивлением.

– Чтобы Вы увидели Землю, – отвечает. – Неужели Вам не интересно?

– Мне очень, очень интересно! Это всё настолько грандиозно, настолько величественно, что ... – я теряюсь в словах. Но тут же спохватываюсь, беру себя в руки и говорю то, что думаю: – Но Ваше поведение странно. И оно меня пугает.

Кажется, мои слова задевают учёного. Он хмурится, но продолжает ехать в направлении гор. Мы молчим. Долго молчим, так, что мне становится неловко за свою речь. Будто уловив перемены в моём настроении, Вочински вновь обращается ко мне:

– Мы, уже, наверное, третье поколение подземных жителей, смирились со своим положением, – наконец, отвечает профессор. – Порой, мне кажется, что большинство из нас просто не мыслят себя иначе. Человек приспосабливается ко всему. Если бы это было не так, наш вид вымер бы задолго до эпохи Вторжения. Но мы выстояли, выжили, ушли под землю. И теперь такое положение стало нормой. Чтобы работать в Арарате, Вам необходимо это понимать. Понимать, что происходящее – временные меры, что так быть не должно, – он бросает на меня многозначительный взгляд и вновь смотрит на дорогу, а я всё больше путаюсь в происходящем. – А ещё Вы должны полюбить Землю. Полюбить по-настоящему за очень короткий срок. Иначе у Вас ничего не получится. И именно поэтому я везу Вас в горы. Считайте это первым заданием на новой работе, если такое положение Вас устроит больше.

Мирон Вочински больше не смотрит на меня, он ждёт результата своих речей – моих вопросов. Но у меня в голове такой хаос, что я даже не знаю, о чём говорить дальше. Услышанное полностью опустошило меня, и я просто смотрю вперёд. Кажется, я даже не замечаю приближающихся гор: теперь они волнуют меня гораздо меньше, чем в начале поездки. Неприятное чувство охватило меня – к страху добавилось некое ощущение пустоты. И из этой пустоты я не могу задать профессору вопрос.

– Созданная нами система ковчегов необходима для нашего выживания, – так и не дождавшись моих вопросов, Мирон Вочински продолжает монолог. – Но у каждого явления есть свои отрицательные стороны. У системы это обезличивание. Человек учится хотеть и поступать только так, как это выгодно системе, которую он сам и создал. Вот что необходимо понимать. Понимать, чтобы уметь отходить от законов системы, когда это возможно. И отходить только для того, чтобы система развивалась. Можно сказать, я говорю о внутренней свободе.

Я чувствую, что окончательно запуталась. И распутать это у меня нет никаких шансов. О таком я ещё ни с кем не говорила.

– Я не помню, чтобы аналогичная тема изучалась в загрузках, – пытаюсь хоть как-то объяснить свою проблему. – А загрузки мой мозг запоминал хорошо – более восьмидесяти пяти процентов. Когда я стала работать в лаборатории, то массивы данных...

Мирон Вочински предупредительно поднимает руку, и я замолкаю.

– Это не тема для загрузок, – говорит он. – Поэтому Вам и сложно. Как и мне когда-то. Хотя, когда я был на вашем месте, я был намного моложе Вас. Но ничего. Вы – гениальный программист и с этим новым заданием точно справитесь. А пока давайте большую задачу разобьём на множество маленьких. И первая из множества будет заключаться в том, чтобы просто ехать со мной в машине и наслаждаться видом настоящей Земли. И помните – двери Арарата закроются за Вами навсегда. Этот факт Вы должны держать в голове на протяжении всего нашего путешествия.

У меня не получается сосредоточить внимание на окружающем мире. Странные рассуждения профессора о системе ковчегов и его слова о необходимости полюбить Землю вызвали во мне противоречивые чувства, которые я не понимаю. Мы все, все граждане ковчегов, сражаемся за свой дом, все любим его. Вочински же говорил прописные истины иначе. Думаю, надо было отказаться от его предложения работать в Арарате. Кажется, жизнь в страхе перед изгнанием была бы не такой удручающей и непонятной как та, что предстоит мне теперь.

– Вирия, – голос профессора вновь заставляет меня вздрогнуть, – Вы будете жалеть, когда поймёте, что не видели ничего кроме своих мыслей на поверхности Земли.

Я понимаю, что профессор прав. Я пытаюсь ощутить те же эмоции, которые я испытала, когда наш бронеход только оказался на поверхности, но сожаление о случившемся берёт вверх. Я вижу горы, я вижу небо, но всё это там, за стеклом машины, не более чем цифровой ландшафт. Я больше не вижу того грандиозного, захватывающего дух объёма и всепоглощающей красоты. Передо мной – серая пустыня, освещённая тускнеющим вечерним солнцем, и гряда чёрных исполинских гор.

– Так не пойдёт, – говорит профессор и останавливает бронеход.

Мирон Вочински открывает дверь в заднюю часть машины и говорит, что перед выходом на поверхность необходимо надеть защитные костюмы. Меня вновь сковывает страх: выходить на поверхность могут только миротворцы и граждане, обладающие необходимым уровнем доступа. К тому же, пока мы будем гулять, могут прилететь иные. И вообще, скоро стемнеет. Я вновь предпринимаю слабую попытку попросить отвезти меня в Арарат или, если ещё не поздно изменить своё решение, то домой, в Аркам Четыре. Профессор протягивает мне костюм и говорит, что моё согласие на новую работу в Арарате занесено в протокол, и отказаться я уже не могу. Что я уже приступила к своим новым обязанностям и должна следовать его приказам, как приказам начальника. Тогда я заявляю, что по прибытии на Арарат я, следуя протоколу безопасности, доложу обо всём, что происходило на пути в Арарат. Мирон Вочински скептически улыбается и говорит, что я обязательно сделаю это, если пожелаю. Он вновь протягивает мне костюм и защитный шлем. Мы, говорит, вообще никуда не поедем, если Вы не подчинитесь приказу. Я понимаю, что выбора у меня нет, и надеваю костюм и защитный шлем. Затем мы проходим пассажирский отсек бронехода и останавливаемся в отсеке дезинфекции. Двери в салон за нами закрываются, дезинфицирующее вещество наполняет отсек паром, и только потом открываются двери наружу.

Яркое вечернее солнце, заливая отсек дезинфекции, играет на парящих каплях ещё не рассеявшегося пара. Меня окружают тысячи маленьких радуг. Солнечные зайчики искрятся, отражаются от стальной обшивки машины, и чудится мне, что я стою среди облаков. Облака воздушные, пушистые и лёгкие: нежно-розовые, золотые, голубоватые, а за ними, за облаками, настоящая земля. Золотая пустыня светится в лучах вечернего солнца до самого горизонта, а справа высятся фиолетовые исполины гор. За тонированными очками шлема небо тоже видится чуть золотым, но в этом золоте сквозит тёмная бесконечная вышина. Настоящая вышина, глубокая, увлекающая за собой в неведомое. У меня перехватывает дыхание. Я вижу настоящую Землю, здесь, перед собой: не на цифровом экране, не на голографе и даже не за стеклом бронехода. Это немыслимо, невероятно. Кажется, я плачу.

– Это действительно невероятно, – говорит в шлеме компьютерный голос профессора, и я вздрагиваю. Но у меня нет сил думать или отвечать: я даже не могу пошевелиться. – А теперь, – Мирон Вочински берёт меня за руку, – давайте погуляем по нашей маленькой Земле.

Он ведёт меня, и я не отстраняюсь. Бронеход разворачивает перед нами лестницу, мы спускаемся, и у меня замирает сердце: вот сейчас, через секунду я ступлю на землю. И я ступаю: с жёсткой гладкой поверхности бронехода на мягкую неровную землю. Ступаю обеими ногами и замираю – она тёплая. Даже сквозь защитные ботинки, кажется, я чувствую её тепло. Она живая. Это открытие парализует меня, но мягкое подталкивание Мирона Вочински побуждает сделать ещё шаг, а за ним ещё и ещё...

Мы идём по земле, навстречу заходящему солнцу. Солнце опустилось ниже, почти к самой кромке земли, сделалось бронзовым, почти красным, а небо приобрело удивительные оттенки: от светло-золотого на горизонте, до тёмно-фиолетового у вершин гор. Но если тени гор тёмные и насыщенные, то цвет неба прозрачен и высок. Сквозь защитный костюм я чувствую, как дует ветер. Система климат-контроля костюма сообщает, что температура снаружи падает, и для поддержания необходимой температуры моего тела она запускает дополнительный обогрев. Для этого потребуется больше энергии, и заряда батареи в новых условиях существования хватит на пять часов. Кислорода осталось на пять часов тоже.

Голос Мирона Вочински в моём шлеме говорит, что у него осталось пять с половиной часов в запасе и спрашивает, сколько у меня осталось времени на прогулку. После моего ответа, профессор предлагает подняться в горы. Я уже не сопротивляюсь. Я опустошена происходящим.

Мы поворачиваем к горной гряде. Пока идём, разглядываю под ногами почву. Она сухая, в трещинах; кое-где ветер нанёс песок, и он лежит маленькими барханами вокруг отколовшихся от гор камней. Солнечный свет застревает в рытвинах и трещинах почвы, в порах каменных пород, цепляется за редкие сухие кусты и исчезает в тёмных длинных тенях на бронзовой поверхности земли. И кажется, что передо мной гигантское полотно древнего художника-абстракциониста, в узорах которого скрыт смыл, понятный лишь ему одному – художнику-творцу.

Горы напоминают грандиозную зубчатую стену; они настолько монументальны, что захватывает дух. Солнце золотым водопадом сбегает с самых вершин, теряясь в чёрных трещинах и провалах, и рассеивается в тумане у подножия скал. Мы идём долго, и когда добираемся до основания гор, солнце скрывается за ними. Но в тени оказывается не так темно, как я думала. Система костюма сообщает, что она уменьшит степень тонировки стекла для лучшего видения. Очки подстраиваются под освещение, и я вновь ярко вижу мир. Склон оказывается достаточно пологим, отвесными скалы становятся гораздо выше. Кое-где растут редкие кустарники без листьев, с колючками.

– Вы не хотите подняться? – спрашивает меня профессор.

Я в нерешительности замираю.

– Навигатор показывает хорошее плато на небольшой высоте в километре отсюда, – Мирон Вочински показывает на голограмму, парящую над его планшетом. – Заряда костюма и кислорода у нас хватит.

Я оборачиваюсь на бронеход: он остался так далеко, что превратился чёрную точку. Наше поведение даже не беспечно, оно самоубийственно. Вновь смотрю на Вочински: сквозь стекло шлема его глаза трудно различить, но поза профессора говорит о том, что он совершенно спокоен.

– Если Вы боитесь иных, то их нет, – отвечает он на мой немой вопрос. Для достоверности оглядываю небо. Сфер действительно нет. Если прилетят их страшные истребители? Но я гоню такие мысли прочь: там, в вышине, видна бледная Луна. Воздух настолько прозрачен, что, кажется, я вижу её объём. Невероятно.

– Надо подняться до того, как появятся звёзды, – предлагает Вочински и протягивает мне руку. Я беру его за руку, и мы идём. Почва под ногами скользит; мы поднимаемся по тропинке, по краям которой над пропастью зависли массивные валуны. Маленькие камешки скатываются вниз и теряются в глубоких тенях. Тропинка становится ещё более узкой, и Мирон Вочински теперь идёт впереди. Он оглядывается на меня и спрашивает о самочувствии. На удивление чувствую я себя очень хорошо. Несмотря на страх, который так и не покинул меня, я понимаю, что так хорошо, как сейчас, я себя никогда не чувствовала.

Подъём становится круче, но я не чувствую усталости. На ум приходят странные вопросы. Какой вкус у воздуха на поверхности? Что будет, если снять защитный костюм? Но я не спрашиваю об этом профессора: я боюсь, что он может дать ответ практически.

Наша маленькая дорожка становится ещё круче и упирается в невысокую отвесную скалу, около полутора метров высотой. Мирон Вочинински ловко залезает на неё и помогает забраться мне.

Поднимаюсь и замираю: вид с плато открывается ошеломительный. Впереди, за пологим склоном горы, до самого горизонта раскинулась пустыня, будто застывшее золотое море. Солнце почти полностью опустилось за горизонт, и виден лишь его маленький краешек. Из-за того, что светило находится низко, на его диск можно смотреть не зажмуриваясь. Солнце большое, и кажется, что край его, который ещё не скрылся за землёй, дрожит. Небо, медово-алое у самого горизонта, превращается в тёмно-синее над головой. Редкие пушистые облака тёмно-фиолетовые, с горящими золотом краями. Ветер и тишина. Я никогда не слышала такой тишины под землёй: печальной и глубокой, как высокое небо над головой. Интересно, как раньше пели птицы?

Мирон Вочински подходит к краю плато и садится на землю. Его голос в моём шлеме предлагает проводить закат. Я сажусь рядом с профессором, и мы вместе смотрим на то, как вертится Земля. Край солнца становится всё меньше и меньше, и на моих глазах исчезает совсем. Горизонт вспыхивает алой полосой, она меркнет, и на небе зажигаются первые звёзды. Они тусклые, едва заметные из-за последних солнечных лучей и света Луны, но они объёмные. Этого объёма не передаст ни один экран, никакая самая совершенная голографическая реальность не отразит его. Звёзды находятся на разной высоте, и объём, созданный их узором, эпический, захватывающий разворачивается над моей головой. Он поражает своей грандиозностью, необозримостью и одной ему, бесконечному пространству, ведомой тоской. Небо придавливает к земле своей колоссальной непостижимостью, сравнивает с мёртвой поверхностью земли, превращает в чёрную точку. Бесконечно малую и бесконечно ничтожную. Чем темнее становится, тем ярче проявляется небесная бесконечность. И я смотрю в небо, смотрю, и не могу наглядеться. Будто впервые вижу я нечто бесконечно родное и, в то же время, бесконечно далёкое; словно космос хранит в себе ключ к некой тайне, тайне, которую невозможно выразить словами, тайне, связывающей нас всех, живущих на земле и под землёй, в единое целое...

И тут я понимаю, что вокруг – лишь океан вечного песка. Серого и безликого. На горизонте песок сливается с таким же бесцветным небом. На небе нет звёзд. На земле – ни души. Никого. Не осталось даже призраков. Я – последнее меркнущее сознание этого мира. Я тоже уйду, и тогда мир растает, как мираж в пустыне. Ведь если в мире никого нет, то кто сможет сказать, что этот самый мир есть? Но пока я ещё держусь за своё жалкое существование, у мира есть надежда. И у меня она тоже есть. Слабая, но есть.

Я встаю и с трудом заставляю себя идти. Мне страшно. Мне кажется, я упаду, и тогда зыбучий песок поглотит меня. Но я переставляю ноги, как бы не было страшно провалиться в преисподнюю. Страх. Война. Борьба. Мои вечные спутники, незримые тени моего существования. Они и сейчас идут за мной, идут и ждут, когда я провалюсь. И тут оно случается: моя стопа подворачивается, и я падаю. Я падаю в песок и тону в нём, как в океане. Тьма обнимает меня, а я думаю, что ничего страшного в ней нет.

Во тьме есть даже звёзды. Они сияют, словно алмазы, в чёрной вышине надо мной. Я лежу, Мирон Вочински трясёт меня за плечи. Его голос в моём шлеме зовёт меня, а я не отвечаю. Поток солёных и холодных слёз душит меня. Наконец, я заставляю себя посмотреть на профессора. Но защитное стекло его шлема отражает те же звёзды, и лишь голос в моём наушнике говорит о том, что передо мной живой человек. Я отвечаю Мирону, что, кажется, я потеряла сознание, и профессор помогает мне сесть. Опираюсь руками о землю и пальцами нащупываю камешек. Сажусь и рассматриваю находку: в тусклом свете Луны и звёзд видно плохо, но понимаю, что это не галька, а маленькая окаменевшая ракушка. Она спиралью заворачивается внутрь себя и, кажется, когда-то была кулоном: в наросшем на перламутре известняке слабо мерцают истлевшие остатки филигранного плетения. Мирон Вочински включает карманный фонарик и подсвечивает мой трофей. Теперь останки искусственной оправы ракушки видны чётко. Наверное, говорит профессор, это самое древнее украшение на земле. Мне тоже кажется, что это так. У ракушки, говорю, очень древняя история. Древняя, как мир. Спрашиваю, можно ли взять кулон с собой. Профессор утвердительно кивает и кладёт мне на плечи руки. Мне становится неловко, но он лишь отстёгивает мой шлем. Система костюма предупреждает, что герметичность нарушена. Я в панике пытаюсь удержать шлем на месте, тогда профессор убирает руки и снимает свой. Он смотрит на меня, улыбается и что-то говорит, только я его плохо слышу. Вочински повторяет сказанное, используя гарнитуру шлема:

– Не бойтесь, – говорит, – воздух в этой местности не заражён.

Но мне всё равно страшно: из загрузок я знаю, что воздух опасен весь. Радиация на поверхности губительна. Вочински уверяет, что доза облучения, которую я получу сейчас, не причинит вреда. Я ему не верю.

– Всё равно Вы держите шлем руками, – говорит профессор. – Герметичность вашего костюма нарушена.

– Зачем Вы это сделали? – спрашиваю Вочински, но он делает вид, что не слышит меня. Он смотрит на меня и улыбается. Улыбается искренне, по-настоящему, чем ещё больше загоняет меня в тупик. Затем профессор снимает рюкзак, ложится на спину, кладёт руки под голову. Он ещё жив. Невероятно. Я сижу, не в силах пошевелится, продолжаю прижимать руками свой шлем. Через некоторое время Вочински поворачивается ко мне и в гарнитуру спрашивает, долго ли ещё я собираюсь так сидеть. Говорит, что я могу пропустить самое захватывающее зрелище на земле.

У меня перехватывает дыхание, я зажмуриваюсь и заставляю себя снять шлем. Вдыхаю полной грудью с мыслью, чтобы всё случилось сразу. И оно случается: свежий немного сладкий воздух пьянящей волной заполняет лёгкие. Я вдыхаю снова и снова, и снова... Я жива. Воздух не убивает меня. Ночной ветерок дует мягко, приятно холодит кожу моей лысой головы.

Собираюсь с духом, открываю глаза и понимаю, почему профессор настаивал на том, чтобы я сняла шлем. Воздух прозрачен, кристально прозрачен. Мир стал ярче, насыщеннее, ближе. Каменистая почва отражает серебряный свет Луны, и кажется, будто тускло светится земля. А впереди – грандиозные пики гор чёрными монументами высятся на фоне глубокого звёздного неба. Этого величия не было видно сквозь тонированные стёкла шлема.

Мирон Вочински предлагает лечь и посмотреть на небо. Он говорит, что в древние время люди любили отдыхать на природе. Кажется, такой отдых именовали «походами».

Я аккуратно ложусь рядом и подкладываю руки под бритую голову. Небо предстаёт огромным куполом, освещённым Луной. Профессор говорит, что, когда Луна спрячется за горами, можно будет увидеть Млечный Путь. Его и сейчас видно, но плохо, Вочински показывает рукой на пересекающую небосвод белёсую полосу.

– Зачем мы всё это делаем? – спрашиваю я.

– Чтобы Вы поняли ценность настоящего: настоящей земли, настоящего неба, настоящего воздуха. Это крайне важно для Вашей будущей работы. Вы должны прочувствовать то, ради чего мы терпим столько бед.

– Но беды у нас из-за иных. Если бы они не захватили планету, всё сложилось бы иначе.

– Вы в этом уверены?

Я оборачиваюсь на учёного: Мирон по-прежнему смотрит в небо.

– Вы сейчас пугаете меня больше, чем иные, – признаюсь.

– Вы сами пугаете себя. Я уверен, Вы прекрасно понимаете, о чём я говорю.

– Может быть. Но я всё равно не понимаю Вас, – профессор так и не повернулся ко мне, и я вновь смотрю на небо.

– Вы слышали о таком понятии, как генетическая память?

По шуршанию костюма понимаю, что Мирон Вочински, наконец, обернулся ко мне, но не отвечаю ему взаимностью. Профессор опять ставит мой разум в тупик, я вновь не понимаю нашей беседы.

– К чему этот вопрос? – спрашиваю прямо.

– Если бы у Вас была возможность рассказать о себе будущим поколениям, что бы Вы поведали?

Мне хочется кричать на него, но я держу себя в руках и спокойно отвечаю:

– Генетическую память невозможно закодирова... – но Мирон нетерпеливо останавливает меня. Кажется, я раздражаю его своим непониманием.

– Давайте пока опустим понятие возможности, – говорит профессор и, кажется, вновь обращает свой взор в небо. – Просто ответьте на вопрос, что из своей жизни Вы передали бы потомкам?

Я смотрю на звёзды. У меня нет не единого шанса понять ход его мыслей, поэтому я стараюсь отбросить своё непонимание и сосредоточится на самой сути вопроса профессора. Представить, будто сдаю экзамен по непонятной дисциплине. Какие из своих воспоминаний я передала бы потомкам? Первое в жизни распределение, когда результат сканирования мозга определил меня программистом? Не думаю. Я тогда была совсем маленькой и очень боялась. Может, свою первую загрузку? Нет. У потомков будет более развитая система обучения, и я не думаю, что доисторические способы передачи данных могут быть им интересны. Первый экзамен? Тест? Рабочее распределение? Нет. Хотя я очень радовалась, когда узнала, что буду работать вместе с отцом. Но стоит ли это того, чтобы быть переданным будущим поколениям? Неужели в моей жизни нет ничего, что было бы достойным наследием будущего?

– Наверное, ничего... – отвечаю, наконец. Мне становится грустно. Я ведь думала, что являюсь ценным гражданином ковчега, у меня есть Высшая Награда Вавилона. Как так получилось, что мне не чем поделится с вечностью? И тут я понимаю. Внезапное озарение накрывает меня волной радости. – Хотя нет, – продолжаю. – Я бы сохранила воспоминания о том, как впервые увидела землю. О сегодняшнем вечере. И ночи. А Вы?

– Я бы тоже оставил в памяти поколений наш с Вами маленький поход, – тихо отвечает профессор. – И свою первую прогулку на поверхности. И ту настоящую беседу с отцом, когда он впервые поговорил со мной без протокола и регламента. Рождение сестрёнки. Она была такая маленькая, такая крохотная, но её глаза смотрели так осмысленно... И мне показалось тогда, что всё происходящее... оно происходит по-настоящему. Что у меня есть настоящая семья. Что это – чудо, а не генетический отбор родителей. Я очень люблю её...

Со мной никто и никогда так не говорил. Беспричинные слёзы душат меня под светом звёзд.

– Я ещё помню день рождения мамы, ей тогда сорок три отмечали, – говорю тихо. Почему я сразу об этом не подумала? – Удивительный был праздник, хоть и под землёй. О нём я бы тоже рассказала. Да. И тот выходной, когда мы с родителями просто так гуляли по ковчегу. Мне было лет десять, или около того. Но ту прогулку я помню до сих пор. Не знаю почему. Странное чувство. Не понимаю я его.

– Оно называется счастье.

Я молчу. Разум хочет спорить о психологической несостоятельности этого термина, и к чему приводило наших предков его непонимание. Но я не говорю. Кажется, мои замечания сейчас будут неуместны.

– Видите, как мало в наших жизнях по-настоящему ценных событий? – спрашивает меня профессор. – Давайте добавим в наши истории встречу рассвета на поверхности Земли?

Я вытираю слёзы и оборачиваюсь на учёного. Он смотрит на меня и улыбается. Неужели этот человек – тот самый человек, который сегодняшним утром говорил со мной?

– Вы предлагаете провести здесь ночь? – удивляюсь.

– А почему бы и нет? – профессор садится, открывает свой рюкзак. – Я взял еду и спальные мешки, – он достаёт фольгированные спальники и тюбики с беловой кашей.

– Вы всегда таким странным способом набираете на Арарат программистов? – я поднимаюсь тоже.

– Зал Памяти – особый отдел особого ковчега, – спокойно отвечает профессор и раскладывает вещи. – В Зал Памяти рабочих не набирают. Но в условиях надвигающегося апокалипсиса не хватает людей, мы не успеваем выполнить свои задачи. Поэтому Вы – исключение из правил. И для работы Вас необходимо подготовить, несмотря на то, что Вы – лучший специалист по перепрограммированию сигналов и их шифрованию.

– Но зачем нужна такая подготовка?

– Я Вам говорил: Вы должны прочувствовать разницу между настоящим и искусственным. Вы должны осознать величие того, что нам необходимо сохранить любой ценой.

И опять я не понимаю.

– Чтобы шифровать сигналы и кодировать информацию? – уточняю.

Мирон Вочински смотрит на меня пристально. Почти так же, как сегодняшним утром. Мне становится не по себе. Может, я – часть какого-то сложного психологического эксперимента?

– Да. Вам придётся создавать, кодировать и отправлять информацию определённого рода, – отвечает учёный.

– Создавать? – чувствую, что слова профессора опять сводят меня с ума.

– Да. Создавать.

– Что я буду создавать?

– Наверное, самым близким определением было бы массивы данных, хранящих в себе историю о них самих.

Ответ профессора уничтожает меня.

– Что?

– Любая клетка хранит историю не только о себе, но и о своих создателях, а её создатели – о своих создателях. И так до бесконечности. Понимаете?

– Нет. Это абсурд. Биологические клетки не обладают таким объёмом генетической памяти.

– Конечно, не обладают. Памятью обладают не они, а те, кто взаимодействуют с ними.

– Я совсем не понимаю Вас.

– Я вижу. Но Вы поймёте. Когда начнёте работать, обязательно поймёте, – Вочински вновь мягко улыбается. – А сейчас давайте поедим, – профессор протягивает мне тюбики. – Какой наполнитель предпочитаете? Клубника? Мята? Малина?

– Клубника, – я беру тюбик и открываю его. Профессор тоже ест. Удивительно. Ужин под светом настоящих звёзд. Луна уже скрылась за вершинами гор, и светящаяся полоса Млечного Пути стала ярче. Думаю, это мгновение тоже стоит сохранить для будущих поколений.

– Если мы останемся на ночь, – решаюсь спросить Вочински после того, как мы завершили трапезу, – то как мы можем быть уверены в том, что не прилетят иные?

Профессор некоторое время смотрит на меня с таким видом, будто я совсем ничего не понимаю. Но я действительно не понимаю. И больше всего я не понимаю, почему мы ещё живы. Я по-прежнему боюсь иных. И я вновь повторяю свой вопрос. Тогда Мирон Вочински достаёт из рюкзака связку небольших антенн и говорит, что установит их по периметру нашего места отдыха. Вместе они образуют экран, который сделает нас невидимыми для техники захватчиков.

Его ответ меня успокаивает, и я помогаю профессору обустроить наше убежище. Затем мы ложимся спать. Ложимся спать на настоящей земле, под светом настоящих звёзд и на нас дует настоящий ветер.

Профессор засыпает быстро. Я же долго не могу уснуть. Не могу оторвать взгляд от сверкающего купола неба. Звёзды мерцают и переливаются, и чудится мне, что они зовут меня. Меня вновь охватывает странное чувство глубокой тоски и утраты, утраты чего-то невыразимо важного. И кажется мне, что ещё мгновение, и понимание откроется мне, и растворится в нём моя печаль...

Я открываю глаза и вздрагиваю: надо мной тёмное небо. Где я? Почему так холодно... Я на поверхности? Профессор аккуратно будит меня, он говорит, что начинается рассвет, и такое нельзя пропустить. Я с трудом вспоминаю последние события и быстро окидываю взглядом небосвод: иных нет.

Мирон Вочински помогает мне сесть. Обращаю внимание на то, что антенны и свой спальник профессор уже убрал. Не слишком ли рано? Но я не говорю ему об этом. Я сворачиваю свой спальный мешок, беру шлем и поднимаюсь.

 Мы располагаемся у края плато так же, как сидели вчера на закате. Небо сделалось насыщенно синим, звёзды потускнели, а на горизонте появилась едва видимая серебристая полоса рассвета.

Мой первый рассвет. Его я тоже запомню. Навсегда.

Полоса рассвета становится ярче, окрашивается золотом, а затем, и медно-красным, на самом горизонте. Пустыня, отражая солнечный свет, у горизонта делается охристой, в то время как у подножия горы, на которой мы сидим, всё ещё остаётся серой и безликой. Мы сидим в тишине, и только ветер поёт свою тихую песню. И тут мир вспыхивает пожаром: первый луч солнца освещает новый день. Свет яркий и тёплый, а тени от камней и гор длинные и холодные. Пустыня превращается в медовое море с глубокими волнами тёмных барханов. Я смотрю на солнце, пока оно не ослепляет меня. Я отворачиваюсь и вижу, как по миру скачут золотые и зелёные зайчики. Профессор укоризненно качает головой и говорит, что смотреть на солнце, даже на утреннее, – самоубийство. Он уже надел свой шлем, протягивает мне мой и говорит, что пора одеться. Скоро солнце станет невыносимым, поэтому пришло время возвращаться.

Я надеваю шлем, и система костюма сообщает, что герметичность восстановлена. Добавляет, что вредных примесей в поступившем воздухе она не обнаружила, но, по протоколу безопасности, запрашивает разрешение провести дезинфекцию. Я даю своё согласие, и на некоторое время мир заполняет туман. Когда дезинфицирующее вещество костюма рассевается, я вновь вижу солнце. Очки становятся темнее, и теперь я отчетливо вижу, как медленно поднимается солнечный диск.

– Пора, Вирия, – профессор берёт меня за руку, и я встаю. Бросаю последний взгляд на восходящее солнце, и мы начинаем спускаться.

Когда мы приходим к бронеходу, солнце уже высоко. Я очень боялась, что мы не найдём машины, что её могут угнать цыгане или кто-нибудь ещё. Но танк ждёт нас в целости и сохранности.

Мы проходим дезинфекцию, снимаем защитные костюмы и садимся на передние сидения. Профессор сцепляет магниты, и бронеход с грузным шипением начинает движение над поверхностью земли. Вочински включает автопилот и предлагает позавтракать. Мы едим в тишине. Кажется, за последние двенадцать часов я узнала нечто такое, в чём пока боюсь признаться даже себе. Поэтому я не задаю профессору вопросов, сам он тоже со мной не говорит. После завтрака Мирон вновь переходит на ручное управление, включает скорость, и мир за окном летит навстречу.

Отворачиваюсь от окна: я устала. Столько эмоций, сколько я испытала за последний день, я не испытывала за всю жизнь. Достаю из кармана ракушку. Если очистить её от известняка, она будет красивым украшением. Вспоминаю загрузки океанологии: кажется, эта ракушка принадлежала моллюску наутилусу. Сколько тысячелетий назад жил этот моллюск? Когда его домик стал чьим-то украшением? И кому принадлежал этот кулон? Наверное, он хранит в себе свою историю. Когда приеду в Арарат, обязательно сделаю радиоуглеродный анализ.

 Просыпаюсь от того, что бронеход остановился. Солнце почти село, за окном – вода до самого горизонта. Увиденное пугает меня, и я резко выпрямляюсь, чтобы узнать, на чём стоит наш танк.

– Это океан, – говорит Вочински. – Мы прибыли.

Сквозь стекло кабины мне удаётся разглядеть, что машина стоит на асфальтированной набережной. А вдалеке среди волн в лучах заходящего солнца сверкает купол, из которого в небо устремляется шпиль, похожий на гигантскую многокилометровую антенну.

– Это Арарат? – спрашиваю профессора, продолжая разглядывать сооружение в море.

– Да. Это главная лаборатория-терраформер.

– Почему же она на виду? Её защищает силовой экран?

– Разумеется.

– Если экраны стали такими мощными, то мы сможем строить города наверху! – восклицаю прежде, чем успеваю подумать.

– Нет, не сможем, – отрезает профессор. – И дело тут не в экранах, которые существуют давно. Наша планета больше не в состоянии кормить нас, Вирия. Вы видели хоть одну птицу или животное за время нашего путешествия?

Меня охватывает какая-то странная тоска.

– Нет, – шепчу.

– Земля умирает. Вы сами видели пустыню там, где раньше были леса и реки. Солнце убивает нас. Этот экран защищает от иных, но он не в состоянии противостоять солнечной радиации, – Мирон Вочински вновь сцепляет магниты, и бронеход поворачивает, – нам надо поменять транспорт и спуститься под воду.

Машина разворачивается, море остаётся по левую сторону, а справа... В лобовое окно танка вижу, как примерно в километре от берега, на заасфальтированном плато высятся пусковые установки космических кораблей. Космодром огромен: пятнадцать станций уходят вглубь континента. У меня кружится голова.

– Это невозможно... – шепчу.

– Почему? – спокойно переспрашивает профессор.

Мы едем по асфальтированной набережной в сторону большого каменного сооружения, которое стоит наполовину в воде, и от которого в море тянутся пирсы.

– В загрузках было сказано...

Но Мирон Вочински перебивает меня:

– Вирия, подумайте сами, что было бы, если бы все жители ковчегов узнали о космических кораблях и о надвигающемся конце света?

– Меня больше волнует то, почему о наших кораблях не узнали иные?

Профессор не отвечает. Он на мгновение отвлекается от дороги для того, чтобы посмотреть на меня каким-то особенным взглядом.

– Здесь более сильный энергетический щит, наподобие тех, что защищают строительные лагеря? – задаю вопрос, не смотря на то, что понимаю, насколько нелепо он звучит. Профессор разочарованно вздыхает, однако утвердительно кивает.

– Зачем нам нужны эти корабли?

Мирон Вочински отвечает не сразу. Мне даже кажется, что он разочарован мной. Наконец, профессор говорит, что на кораблях находится новое оружие для космической атаки против иных. Скоро, говорит, грянет решающая битва.

Я больше не задаю вопросов. Я боюсь, что его объяснение будет выше моего понимания. То, что профессор поведал мне, и так слишком хрупко, чтобы долго размышлять об этом.

Бронеход останавливается у серого здания на берегу. Солнце почти село, и на дорогах зажглись фонари. Космодром тоже непозволительно ярко освещён. Но я стараюсь не думать об этом.

К нам подходят люди в серой военной форме. Обращаю внимание на то, что они в шлемах. Мне становится легче. Не представляю, что было бы, если бы они пришли в гражданской одежде людей двадцать второго века. Хотя именно это я больше всего ожидала увидеть в свете фонарей.

Военные окружают нашу машину, и профессор говорит, что пора выходить. Мы надеваем защитные костюмы, я беру чемодан, и, пройдя процедуру дезинфекции, мы покидаем бронеход.

Встречающий военный отдаёт мне честь и берёт мои вещи. Нас ведут к пирсам, профессор идёт впереди и о чём-то говорит с сопровождающим его солдатом. Вочински отключил нашу общую связь, и я иду в полной тишине. Оборачиваюсь, чтобы ещё раз посмотреть на космодром. Он невероятен.

Мы идём по пирсам, и я вижу, что у дальнего причала нас ждёт подводная лодка. На чёрном металлическом корпусе играют золотые блики от последних лучей солнца, делая подводный корабль незаметным среди волн.

Бросаю взгляд на воду, которая плещется почти под ногами. Вода чёрная, с бензиновыми разводами и мусором. В океане плавают пакеты, останки каких-то технических приспособлений, куски пластика и ещё бесконечное количество того, что не поддаётся описанию. Самое мерзкое из всего – неясная гниющая бионика, булькающая и, наверное, источающая ужасный запах. Острова дрейфующего мусора тянутся почти до самого горизонта.

Подлодка небольшая и точно не военная. Сопровождавшие нас солдаты остаются на берегу. Когда люк задраен, и процедура дезинфекции пройдена, нам разрешают снять защитные костюмы. Внизу нас встречают капитан и три человека команды.

Матросы удивляют меня – они носят волосы. Капитан похож на Санта Клауса из загрузок: с белоснежной шевелюрой и ровно стриженой бородой. Кажется, я тоже удивляю их. Моряки смотрят на меня так, будто впервые видят человека. Мирон Вочински что-то говорит капитану на ухо, и тот отдаёт приказ морякам занять рабочие места. Меня же профессор отводит в пассажирский отсек, в котором есть иллюминаторы. Подлодка оказывается пассажирской. Я изо всех сил стараюсь не задавать вопросов, ответы на которые сведут меня с ума. Я сажусь у иллюминатора и наблюдаю за тем, как судно медленно опускается под воду.

Под водой оказывается тот же мусор. В свете прожекторов субмарины морское дно выглядит совсем неприглядно, и я отворачиваюсь. Мирон Вочински сидит напротив и хмуро смотрит в пол. Ощутив на себе мой взгляд, профессор поднимает голову. Он внимательно смотрит на меня, и этот его взгляд напоминает мне то, как он смотрел на меня вчера в Аркаме Четыре. Между тонких бровей профессора пролегла глубокая морщина.

– Вам стоит отрастить волосы, – вдруг говорит он. На этот раз я ожидала чего-то похуже.

– Мне не хватит нормы воды мыть их, – я пытаюсь выдавить улыбку, но мой ответ, кажется, выводит профессора из себя.

– Вы не в Аркаме Четыре будете жить, – резко отвечает он, рывком снимает очки и обхватывает голову руками. – Вы же гениальный программист... – тут он замолкает и сквозь пальцы смотрит в пол. – У нас нет норм воды, мы опресняем океан. Отвечаю заранее: для остальных ковчегов данная технология недоступна. Для этого город должен находиться под водой.

– Сколько ещё таких городов?

– Ни сколько. Арарат – единственный в своём роде. Терраформеров на планете двадцать четыре. Подводный ковчег – один.

– Когда построили Арарат на самом деле?

– Зачем Вы задаёте вопрос, на который знаете ответ?

Я тоже опускаю взгляд в пол. Разглядывание царапин на металле отвлекает и успокаивает.

– Посмотрите в иллюминатор, – говорит через некоторое время профессор. – Мы почти на месте.

Оборачиваюсь к окну и замираю: в толще мутной воды видны неясные пятна света. Они поднимаются с самой глубины, цветком расходясь к плоскости, в которой мы плывём. Глубина верхнего города – сорок три метра, говорит профессор, нижнего – сто пятьдесят. Арарат представляет собой кольцевые отсеки, располагающиеся друг под другом и связанные вертикальными переборками. Для создания электричества используется энергия солнца, ветра и волн. В центре колец, рассказывает Вочински, в отдельном отсеке, располагается Зал Памяти и система терраформирования. Терраформер закреплён на дне океана, что увеличивает его устойчивость. Со стороны океана весь комплекс защищён дополнительной стеной-волнорезом.

Подлодка подплывает ближе, и я замечаю, что подводный город похож на гигантский цветок, состоящий из цельнометаллических шаров, по экватору которых идут сигнальные огни. Такие «цветы», уменьшаясь в размерах, друг за другом уходят в глубину. Подводная лодка разворачивается, и город скрывается из виду.

Мы заплываем в тускло освещённый шлюзовой отсек подводного города, автоматические руки пришвартовывают лодку к лифтам шлюза, и начинают работать насосы. Вода, урча и бурля, покидает отсек. Лодка опускается вместе с водой, пока низ надводной части корабля не оказывается на уровне края бассейна. Тогда лифты, держащие субмарину, останавливаются, и уровень воды опускается ниже. Когда вода полностью покидает отсек, наш корабль оказывается стоящим в узком бассейне у стены шлюза. С шипением работает компрессор, выравнивающий давление в отсеке, и к краю надводной части лодки подъезжает трап.

Система ковчега сообщает, что давление в отсеке составляет семьсот шестьдесят миллиметров ртутного столба, и включается свет. Мирон Вочински поднимается и говорит, что нам пора.

Мы спускаемся по трапу: нас уже ждут несколько человек. Они представляются, но я их не слушаю – я откровенно разглядываю их цветную одежду и необычные причёски. У одного мужчины волосы длинные и собраны в хвост. Сам он одет в рубашку и джинсы. Я готова потерять сознание, но Мирон Вочински берёт меня за руку, и мы выходим в город.

Зрелище предстаёт масштабное: мы стоим на огромном балконе, который полукругом тянется вдоль стены ковчега, в которой располагаются двери. Тот самый мужчина с хвостиком говорит, что это выходы к отсекам подлодок. С внешней стороны балкон огорожен металлическим забором, и за ним можно видеть сад карликовых деревьев. Я спрашиваю, настоящие ли это деревья, и Вочински согласно кивает. Он говорит, что в Арарате живут даже спасённые животные, и я обязательно их увижу. Но сначала меня отведут в Зал Памяти, чтобы... Тут профессор замолкает, и дальше мы идём молча. У меня слишком много вопросов, чтобы решиться их задать при нашем сопровождении. Эти люди в гражданском напоминают мне экзаменаторов, и, думаю, показывать своё непонимание происходящего сейчас неуместно.

С балкона мы спускаемся на эскалаторе в сад и идём по мягкой каучуковой дороге между настоящих деревьев. Я была в отсеке терраформирования нашего ковчега, но даже там нет того размаха, с которым обустроен этот сад. Деревья растут в настоящей почве, по которой, сверху, проложена дорога. Навстречу нам идут трое, двое мужчин и женщина, они здороваются с нами и с нескрываемым любопытством смотрят на меня. Они тоже одеты в гражданское, у них тоже волосы, а на женщине – платье, бледно-розовое. Кажется, я смотрю на неё таким же взглядом, каким и она смотрит на меня. Мирон Вочински мягко подталкивает меня, и я понимаю, что остановилась. Вопросы в моей голове превратились в ужас.

– Профессор! – с другой стороны к нам бежит юноша. Ему лет двадцать, не более. – Профессор! – он запыхался, подбегает к профессору. Меня и остальных молодой человек не замечает. Грудь его тяжело воздымается. – Я везде Вас искал! Это невероятно!

– Маркус, успокойся, – Мирон Вочински оглядывается на меня, пытается остановить юношу, но тот его не слышит.

– Вы себе представить не можете! – восклицает Маркус во все глаза глядя на профессора. – Алгоритмы работают точно как предсказывала Марита! У нас получилось создать модификацию вариативности выбора «Исхода»! Подключённые к симуляции объекты сохранили свою целостность и взаимодействуют друг с другом. Результаты оказались ошеломляющи: программа развивается самостоятельно! Марита была права – сознание вне времени и пространства, и то, что мы тут создаём, намного серьёзнее, чем мы можем представить!

Меня тошнит. Вочински прожигает юношу взглядом до тех пор, пока тот не понимает, что сказал лишнее. Маркус медленно оборачивается ко мне и застывает.

– Вы пересекли границу и отключили пользователя? – в ужасе шепчет он.

– Мы потом поговорим, Маркус, – строго отвечает ему профессор. – Возвращайся к работе.

Маркус ещё некоторое время смотрит на меня, как на диковину, и уходит. Кажется, я вот-вот потеряю сознание.

– Может, отведём госпожу Вирию в каюту? – спрашивает сопровождающая меня женщина в тюрбане на восточный манер. – Она отдохнёт, и уже потом Вы, Мирон, покажете ей Зал Памяти?

Но профессор отрицательно качает головой. Вирия, говорит, должна сразу всё узнать.

– Так Вы ей ничего не сказали? – удивляется мужчина с хвостиком. Кажется, его зовут Джек.

– Не всё, – отвечает профессор. – Ей сложно.

– Чего мы и опасались... – вздыхает идущий за мной пожилой мужчина в белом костюме, похожий на коршуна.

– Вирия – гениальный программист, – отвечает ему Вочински. – Я уверен, она справится.

Мы проходим сад, садимся в лифт, опускаемся на три уровня ниже и идём по коридорам, которые напоминают устройство родного Аркама Четыре.

Наконец, мы останавливаемся у массивной двери с кремальерным замком. Мирон Вочински сканирует сетчатку своего глаза, и система подтверждает его личность. Замок поворачивается сам, и дверь, шипя, открывается.

– Удачи, Вирия, – улыбается Джек, и за мной закрывается дверь. Мы вновь вдвоём: я и Мирон Вочински.

Перед нами длинный коридор, подсвеченный синим светом. Вочински говорит, что этот коридор связывает внешний сектор ковчега с внутренним, в котором располагается Зал Памяти.

Мы идём молча. У входа в Зал Памяти профессор вновь сканирует сетчатку глаза и отпечаток пальца. Компьютер проверяет его ДНК в слюне. После этого система сообщает, что доступ разрешён.

Зал Памяти огромен: даже больше Зала Президента в Вавилоне, который я видела в трансляциях. Сервера с данными рядами уходят вдаль, словно колонны древнего храма. Блоки памяти светятся синим, как и лампы навесного потолка, по которому, от сервера к серверу, тянутся провода. Все пространство утопает в синем полумраке, и кажется мне, что я нахожусь в древнем святилище, а не в компьютерном зале.

Мирон Вочински говорит мне, что этот зал – сердце всех ковчегов. Святая всех святых. Профессор останавливается. Он некоторое время молчит, будто собирается с мыслями. Кажется, он не хочет рассказывать о моей будущей работе.

– Я Вас пригласил, потому что Вы – один из лучших программистов, – начинает речь профессор со своей излюбленной фразы. Мне всё больше думается, что таким образом он пытается убедить самого себя в том, что не ошибся во мне. – Но Вы слишком... – Мирон запинается и оборачивается на меня. – Вы слишком эмоциональная. Вы слишком... слишком сильно привыкли жить в системе ковчегов. И я не уверен в том, что Вы не станете угрозой всему проекту после того, как узнаете.

Меня охватывает нехорошее предчувствие.

– Узнаю что?

Мирон Вочински складывает руки в замок и опускает взгляд на свои ботинки. Он достаточно долго их разглядывает, и меня начинает охватывать паника. Наконец, он вновь поднимает на меня взгляд.

– Вам знакомо такое понятие как «квантовая телепортация сознания»?

После пережитого, я ждала от него чего угодно, но не до такой степени абсурдной антинаучной ерунды. Это заявление похоже на неудачную шутку. Я отрицательно качаю головой и говорю, что одно только словосочетание вызывает у меня улыбку. Мои нервы сдают, и я прошу профессора больше не тянуть время и говорить прямо, в чём заключается моя новая работа.

Мирон чуть наклоняет голову набок. Он вновь изучает меня.

– Так я Вам прямо и говорю, – наконец, отвечает профессор. – Это не серверная системы ковчегов, мозг у каждого подземного города свой. Зал Памяти – это хранилище памяти всего человечества. Памяти в прямом её смысле. Зал Памяти – наши Скрижали. Заветы будущим поколениям. Истории, которые не должны будут повториться в новом мире.

Я ничего не понимаю. Не смотря ни на что, Мирон Вочински – не тот человек, кто будет выдумывать небылицы, он даже экраны не включает, потому что знает реальный мир. И тем страшнее звучит его заявление.

– И в чём будет заключаться моя работа? – шепчу.

– В том, чтобы перекодировать архивы Памяти Выживания и по зашифрованному каналу связи телепортировать их на орбиту.

Земля уходит у меня из-под ног. Под гнётом нахлынувших мыслей медленно сажусь на пол. Пол глянцевый и холодный, в нём отражается синеватое свечение серверов.

– А как же иные? – спрашиваю, не глядя на профессора. Слово «телепортация» сводит меня с ума, но иные беспокоят больше.

– Мы с Вами спокойно добрались до Арарата. На наш бронеход не нападали, мы даже ночевали под открытым небом.

– Но мы же были под защитным экраном? – я решаюсь посмотреть на Вочински. Он снимает очки, и мне на ум приходит нелепая мысль, что профессор достаточно симпатичный человек.

– Нет никаких экранов, Вирия, и никогда не было, – устало говорит он. – Мы с Вами просто приехали в Арарат. Безо всякой защиты. Я Вам всячески пытался это показать. Неужели Вы так и не поняли?

Я цепенею от ужаса.

– Не поняла что? – спрашиваю ещё тише.

– Что иные не нападают просто так.

 Меня тошнит. Я чувствую, как холодный пот каплями стекает на серую форму.

– Что это значит, профессор? – кажется, я заикаюсь.

– Это значит, что у нас нет врагов.

Я не могу поверить своим ушам.

– Я не понимаю, – признаюсь. На самом деле, я не хочу понимать.

Мирон Вочнски вздыхает и садится подле меня.

– Если у Вас хватит духу принять правду, Вирия, то Вы поможете нам спасти человечество.

11.png